Как Казахстан увидел Ашаршылық: памятники, искусство и спор о геноциде

Автор:
27
Фото к материалу: Как Казахстан увидел Ашаршылық: памятники, искусство и спор о геноциде

Фото: Сауле Сулейменова. «Ашаршылық / Голод 1932. Исход», 2018 год. Пластиковые пакеты на полиэтиленовой пленке, 125 × 149 см. Коллекция Sharjah Art Foundation.

Еще несколько десятилетий назад голод начала 1930-х оставался одной из самых плохо проговоренных трагедий казахской истории. Сегодня Ашаршылық присутствует в памятниках, живописи, документальном кино и семейных историях, однако единого языка его осмысления так и не возникло. В 2024 году в журнале HistoryMemory вышло исследование независимой исследовательницы Салтанат Шошановой The Asharshylyq in Contemporary and Public Art of Kazakhstan: The Politics of Commemorating the Kazakh Famine of the 1930s. В центре работы — период с 2012 по 2019 год и два параллельных способа говорить о катастрофе: официальный, преимущественно избегающий определения «геноцид», и язык независимых художников, которые значительно чаще ставят вопрос о виновниках, насилии и национальной природе трагедии. При этом главное противоречие оказывается сложнее, чем простое разделение на государственную и независимую память: иногда памятники и современное искусство, исходящие из совершенно разных политических позиций, неожиданно начинают говорить похожими образами

 

Источник: Saltanat Shoshanova,

"The Asharshylyq in Contemporary and Public Art of Kazakhstan: The Politics of Commemorating the Kazakh Famine of the 1930s", 

2024

От «великого джута» к возвращению памяти

На протяжении советского периода причины и масштаб Ашаршылық фактически не становились предметом открытого общественного разговора. Еще в постсоветской школе конца 1990-х — начала 2000-х голод мог объясняться прежде всего как «великий джут», то есть бедствие, связанное с массовой гибелью скота и тяжелыми природными условиями. Такая трактовка оставляла в стороне главное: политические решения, которые предшествовали катастрофе и многократно усилили ее последствия. 

К концу 1920-х Казахстан еще не оправился от революции, Гражданской войны, хозяйственных кризисов и голода предыдущего десятилетия. В 1928 году началась политика «Малого Октября», связанная с именем первого секретаря Казкрайкома Филиппа Голощекина. У крупных скотовладельцев — баев — конфисковывали имущество и скот, их семьи выселяли. Однако традиционный аул представлял собой сложную хозяйственную систему, поэтому разрушение положения богатых хозяйств ударило и по тем, кто экономически от них зависел. Одновременно начались форсированное оседание кочевников и коллективизация. Власть рассматривала отказ от кочевого образа жизни как движение к «прогрессу», но созданные для оседания хозяйства часто не имели ни нормальной инфраструктуры, ни достаточных запасов воды и продовольствия. 

Последствия проявились очень быстро. Казахстан охватили выступления против коллективизации, сотни тысяч людей покидали свои места, а в конечном счете число бежавших превысило миллион. Конфискованный скот массово вывозился за пределы республики. К зиме 1931 года голод стал повсеместным, люди умирали от истощения и болезней, массовым явлением стало сиротство. Советская власть реагировала медленно, несмотря на обращения из Казахстана с просьбами о помощи. При этом голод был частью более широкой катастрофы, охватившей несколько регионов СССР, включая Украину, Поволжье, Северный Кавказ, Урал и Западную Сибирь. В Казахстане количество погибших оценивается примерно в 1,5 миллиона человек, хотя существуют и более высокие оценки. Постепенное восстановление началось только к концу 1934 года. 

После обретения независимости отношение к прошлому стало частью более широкой проблемы: какую именно национальную идентичность должен строить Казахстан. С одной стороны, государство подчеркивало казахский язык, традиции, кочевое прошлое, национальные символы и восстановление исторического наследия. С другой — сохранялась идея гражданского, многоэтничного Казахстана, в котором идентичность не должна строиться на этническом противопоставлении. Это сочетание двух принципов непосредственно отразилось и на памяти о голоде. С 1997 года 31 мая отмечалось как День памяти жертв политических репрессий, объединявший память о ГУЛАГе, депортациях, раскулачивании, терроре и голоде. Но именно в 2012 году произошел заметный поворот: жертвы Ашаршылық стали выделяться значительно отчетливее, появились новые крупные памятники, а трагедия вернулась в центр общественной дискуссии. Визуально эти мемориалы все отчетливее рассказывали именно казахскую историю — через шанырак, юрту, одежду и лица героев, — тогда как официальная риторика продолжала говорить о совместной трагедии разных народов Казахстана. 

 

Память без фотографий: как появился образ Ашаршылық

У этой новой памяти возникла серьезная проблема: от самого голода осталось очень мало визуальных свидетельств. Письменных воспоминаний очевидцев также немного. Советское молчание вокруг коллективизации и насильственного оседания привело к тому, что трагические воспоминания нередко не передавались даже внутри семей. Люди боялись обвинений в антисоветских настроениях, а рассказы выживших начали публиковать намного позже, когда свидетелями оставались в основном те, кто в начале 1930-х был ребенком. Отсюда один из важных мотивов современного искусства — не только физическая гибель людей, но и утрата памяти о произошедшем. 

Показательна судьба фотографий Дмитрия Багаева — одного из немногих фотографов, снимавших Казахстан того времени. Его фотографию The Return («Возвращение») 1932 года часто публиковали как изображение казахов, покидающих республику из-за голода. Однако архивное описание говорит об обратном: на снимке показаны люди, возвращавшиеся в Павлодарскую область из Западной Сибири. Еще одна известная фотография женщины с ребенком регулярно появлялась в материалах об Ашаршылық 1930-х, хотя была снята еще в 1914 году. 

 

Дмитрий Багаев. «Возвращение», 1932 год. Из личной коллекции Дома-музея Д. П. Багаева при Павлодарском областном историко-краеведческом музее имени Г. Н. Потанина, № ПКМ 651.

 

Недостаток собственных фотографий породил еще более спорную практику. В публикациях и документальных фильмах о Казахстане использовали кадры голода 1921–1922 годов в Поволжье, фотографии голодающих детей из Северной Кореи 1990-х и даже снимок китайской семьи времен голода 1958 года. Эти изображения позволяли мгновенно создать эмоциональный эффект, но одновременно размывали границу между историческим свидетельством и иллюстрацией. Память начинала формироваться при помощи фотографий людей, которые никогда не были участниками казахстанских событий. 

Современное искусство использовало тот же дефицит изображений иначе. Сауле Сулейменова в серии 2018 года обращалась к архивным фотографиям, переводя их в собственную технику «целлофановой живописи» — изображения собирались из кусочков пластиковых пакетов на полиэтиленовой основе. Работа Immigrants in the 1930s изображала людей, оказавшихся в казахстанской степи после принудительного переселения. Но ее основой оказалась украинская фотография 1933 года: дети из села Удачное Донецкой области собирают мерзлый картофель на колхозном поле. Здесь подмена работала уже не как попытка выдать чужое фото за казахстанский документ, а как художественный способ представить опыт людей, чьих собственных изображений почти не сохранилось. 

 

Сауле Сулейменова. «Иммигранты в 1930-е годы», 2018 год. Пластиковые пакеты на полиэтиленовой пленке, 140 × 149 см.

 

Дети собирают мерзлый картофель на колхозном поле в селе Удачное Гришинского района Донецкой области, 1933 год.

 

Еще выразительнее это проявилось в работе Asharshylyq/Famine 1932. Exodus. Сулейменова воспроизвела то самое багаевское «Возвращение», но сделала его из обрывков современной упаковки — магазинных пакетов, оберток от сладостей, фрагментов логотипов и рекламных надписей. Получилось столкновение двух эпох: голодная степь начала 1930-х буквально собрана из остатков общества потребления XXI века. Само название «Исход» переносило акцент еще дальше — на бегство как способ спасения. Это заметно отличалось от языка многих официальных мемориалов, где центральной становилась жертва тех, кто остался на своей земле и своим выживанием обеспечил продолжение народа. 

 

Сауле Сулейменова. «Ашаршылық / Голод 1932. Исход», 2018 год. Пластиковые пакеты на полиэтиленовой пленке, 125 × 149 см. Коллекция Sharjah Art Foundation.

 

Тема бегства оказалась связана и с семейным молчанием. Художница Сания Ибуллаева, работая над проектом о репрессиях и голоде, неожиданно узнала, что ее предки в 1930-е ушли из Мангистау в Туркменистан именно из-за Ашаршылық. Семья вернулась лишь в 1963 году, однако следующее поколение уже практически не знало причин этого переселения. Инсталляция The Way («Путь») объединила записи разговоров с родственниками и старую семейную одежду. Частная история показала одну из самых глубоких последствий катастрофы: можно пережить голод, вернуться домой, создать новую семью — и при этом потерять знание о том, почему семья вообще когда-то покинула родину. 

 

Геноцид или «гуманитарная катастрофа»?

Следующий этап спора касался уже не изображения трагедии, а ее политического определения. Художник Оразбек Есенбаев в картине Cousins («Кузены», 2017) почти не оставил пространства для двойного прочтения. Две фигуры смерти скрещивают косы: одна носит нацистскую повязку, другая — советскую. Под ними находятся истощенные тела и узники концлагеря. Советская политика в Казахстане здесь прямо сопоставляется с преступлениями нацизма. 

Сам термин «геноцид» появился в официальной казахстанской дискуссии еще на заре независимости. Созданная по поручению Нурсултана Назарбаева комиссия историков пришла к выводу, что разрушение традиционных систем жизнеобеспечения и последствия советского социального эксперимента позволяют говорить о проявлении «геноцидной политики». Но затем активное государственное обсуждение темы почти на два десятилетия ослабло. Новый всплеск произошел в 2012 году, к 80-летию голода: состоялась крупная научная конференция, были открыты новые мемориалы. При этом официальная формулировка изменилась. На открытии памятника в Астане Назарбаев говорил о жестокой политике тоталитарного режима, «жестоком эксперименте» и крупнейшей гуманитарной катастрофе советского времени, одновременно призывая не политизировать историю. Смысл прежнего заключения комиссии сохранялся почти полностью — кроме его финального определения через геноцид. 

 

Памятник жертвам голода в Астане. © DiegoFiore / Dreamstime.com.

 

Сам астанинский мемориал воспроизводил такую осторожность визуально. В центре композиции — измученная женщина с поднятыми в молитве руками, рядом ребенок, позади фигуры, напоминающие древние балбалы, а на черной «Стене скорби» присутствует мотив кереге. Это несомненно казахская трагедия, но у нее нет показанного виновника. Нет партийного функционера, солдата или представителя советской власти. Врагом оказывается сам голод. 

Параллельно в независимой культурной среде формулировки становились жестче. В 2019 году поэт Канат Омар в инсталляции Letters in the Air связывал тему Ашаршылық с памятью о Холокосте. Сауле Сулейменова публично говорила о необходимости последовать украинскому примеру и официально признать голод геноцидом. Но и среди историков единства не существовало. Одни исследователи объясняли катастрофу прежде всего разрушительными просчетами коллективизации и неспособностью советского руководства понять устройство кочевого общества. Кайдар Алдажуманов еще в 1990-е предлагал понятие «этноцид», делая акцент на разрушении культуры, языка и образа жизни. Более поздние работы подчеркивали этническую составляющую репрессий и уничтожение сопротивления советской политике, но не находили доказательств того, что Сталин изначально планировал физическое истребление миллионов казахов голодом. 

В 2018 году спор вышел за пределы академической среды после публикации движением «Жаңа Қазақстан» меморандума с требованием международного признания геноцида казахов. Реакция оказалась противоречивой: ряд СМИ обвинял авторов в политической эксплуатации темы, в то время как на сайте Института истории государства появился текст историка Керимсала Жубатканова с прямым заголовком «Это был настоящий геноцид!». Так сформировалась необычная двойственность: во внешней и высшей официальной риторике государство избегало определения «геноцид», однако внутри страны государственные научные структуры позволяли существовать и противоположной трактовке. 

 

Когда на памятнике появился виновник

Эта двойственность постепенно проникла и в государственное монументальное искусство. В 2017 году в селе Курык в Мангистау появился памятник, где советский аппарат впервые был показан не абстрактно, а как непосредственный источник насилия. На одной стеле изображены заключенные и вооруженные люди в советской форме, на другой — измученная женщина, тело погибшего, голодные дети и разрушенный шанырак. Композицию опутывают цепи, однако рядом возвышается орел — символ уже независимого Казахстана. Получается последовательный рассказ: репрессии, разрушение семьи и традиционного уклада, а затем освобождение и выход к собственной государственности. 

В 2019 году в Атырау возник другой памятник — «Құмаршық дәні», посвященный дикорастущему растению, зерна которого, согласно местной памяти, помогли сотням людей пережить голод. На лицевой стороне показаны женщина с чашей зерна, юрта и дети, словно выходящие из плоскости композиции навстречу будущему. На оборотной стороне история становится жестче: советские солдаты конфискуют продовольствие и скот, а голодающие вынуждены искать спасение в диком зерне. Здесь Ашаршылық предстает уже не только как история смерти, но и как история локального знания и выживания — того, что осталось неподконтрольным системе конфискаций. 

 

Лицевая сторона памятника «Құмаршық дәні» в Атырау, 2019 год. Фото Мика Магуайра.

 

Оборотная сторона памятника «Құмаршық дәні» в Атырау, 2019 год. Фото Мика Магуайра.

 

Еще острее вопрос политизации проявился в документальном кино. В фильме Еркина Ракишева Ашаршылық зрителю предлагалось на основе переписей прийти к оценке потерь примерно в четыре миллиона человек. Фильм Жанболата Мамая Зұлмат начинался прямым сопоставлением Холокоста, украинского Голодомора и казахстанского голода. Оба проекта использовали эмоциональную риторику и в том числе фотографии, не относящиеся непосредственно к казахстанской катастрофе. Другой независимый фильм, Откочевники мертвой степи Досыма Сатпаева, был построен осторожнее: в нем появлялась концепция культурного геноцида — уничтожения привычного образа жизни народа посредством принудительной седентаризации, коллективизации и попытки создать нового советского человека. 

В итоге спор о памяти об Ашаршылық нельзя свести к простой схеме, где государство говорит одно, а независимые художники — противоположное. Расхождение действительно существует прежде всего вокруг слова «геноцид». Однако визуальная граница значительно менее четкая. Государственные памятники после 2012 года все сильнее обозначают голод как именно казахскую трагедию, а в Курыке и Атырау уже прямо показывают представителей советской власти в роли виновников. Одновременно официальная риторика продолжает помещать Ашаршылық в более широкий рассказ о репрессиях и общей исторической памяти многоэтничного Казахстана. Независимое искусство, в свою очередь, не только требует назвать виновных. Оно возвращает в публичное пространство другие последствия катастрофы — бегство, распад семейной памяти, отсутствие фотографий, утрату языка и образа жизни, страх забыть собственное прошлое. Именно поэтому современная память об Ашаршылық складывается не из одного готового рассказа, а из нескольких конкурирующих и одновременно пересекающихся историй о жертвах, ответственности, выживании и том, каким Казахстан видит собственное прошлое.